Своеобразие русской литературы XVII в. "Житие" протопопа Аввакума: историко-культурный контекст эпохи и жанровое своеобразие.

 

Своеобразие русской литературы XVII века. XVII век в русской истории - век постепенного освобождения человеческой личности, разрушившего старые средневековые представления о человеке только как о члене корпорации - церковной, государственной или сословной. Сознание ценности человеческой индивидуальности, развитие интереса к внутренней жизни человека – таковы были те первые проблески освобожденного сознания, которые явились знамением нового времени. Интерес к человеческой индивидуальности особенно характерен для второй половины XVII в. В 60-х гг. дьяк Грибоедов пишет историю для детей, где дает психологические характеристики русских царей и великих князей. В те же годы появляется "Повесть о Савве Грудцыне" с центральной ролью, принадлежащей "среднему" безвестному человеку. В этом произведении все внимание читателя приковано к внутренней жизни человека и к его личной судьбе.

В XVII веке автор во многом остается тем же древнерусским книжником, неизменно следующим литературной традиции: предостеречь от самообманов и прельщений дальнего мира, но обратить взоры читателей на непреходящее.

Следует заметить, что в литературе XVII столетия традиционная ориентация на “вечный” контекст понимается автором как пример, с помощью которого в новеллистический сюжет (так, в частности, построено повествование о Савве Грудцыне) проникает дидактическое начало. Отметим, что в художественном тексте XVII века автор способен создавать и объединять в едином повествовании различные линии временности и вечного с целью создания того необычного, оригинального эффекта, которого достиг Аввакум в своем “Житии”. “Аввакум не был бы человеком XVII века, если бы он только повторял средневековое значение данных форм и старое понимание времени. Аввакум напоминает человека барокко в своем стремлении прикоснуться к вечности, проникнуть в нее и овладеть ею”.

Историко-культурный контекст эпохи (+биография Аввакума). Самым замечательным и самым известным русским писателем XVII в., по мнению Д.С. Лихачёва, был Аввакум - главный идеолог русского старообрядчества. Старообрядчество возникло как противодействие стремлению Русского государства объединить церковь великорусскую и воссоединяемых украинских и белорусских областей в единой обрядовой системе - по преимуществу греческой. В молодости, в двадцать три года, Аввакум получил сан священника, а потом – протопопа. Служил в Москве, в кремлёвском Казанском соборе. Накануне Великого Поста в 1653 году Никон, за год до того ставший патриархом, послал в Казанский собор и другие московские соборы патриаршию "память", где предписывал заменить двуперстное крестное знамение трёхперстным. С этой "памяти" и началась церковная реформа. Аввакум не подчинился приказу Никона. Служить в Казанском соборе он не смог и тогда он собрал прихожан в сенном сарае. Непокорного протопопа посадили на цепь в московском Андрониковом монастыре. Вскоре его отправили в Сибирь вместе с женой Настасьей и детьми, сначала в Тобольск, а потом в Даурию. Одиннадцать лет длилась ссылка, но Аввакума она не сломила. В 1664 году царь Алексей решил вернуть протопопа для примирения. Ему была нужна поддержка человека, в котором народ видел своего заступника. Аввакум очень скоро увидел, что царь от церковной реформы отказываться не собирается. Последовали новые ссылки, монашеские тюрьмы, лишение священнического сана, проклятие церковного Собора в 1667 года и, наконец, заточение в Пустозёрске. Здесь-то Аввакум и взялся за перо. Поначалу жил вольно, писал свои произведения, отправляя их в разные города, где остались его приверженцы. Вёл широкую пропаганду своих идей, что не понравилось властям, и Аввакум был заключён в тюрьму. Для старообрядцев слова Аввакума и его сподвижников имели огромное значение. Их сочинения переписывались и тайно распространялись. Аввакум в Пустозёрске написал множество "челобитных", писем, посланий, а также "книгу бесед", в которую входят десять рассуждений на различные вероучительные темы. Там же Аввакум создал и свою автобиографию – своё "Житие" (1672). Разуверившись не только в царе Алексее, но и в наследнике, поняв, что московские государи навсегда отреклись от "древнего благочестия", Аввакум перешёл к прямой антиправительственной пропаганде; его сожгли не только за раскол, но и за "великие на царский дом хулы". 

Из всех дошедших 78 сочинений Аввакума на самый ранний период его творчества (до раскола) не приходится ни одного; на период, непосредственно предшествующий первой (Сибирской) ссылке – одно; на период самой этой ссылки (1653-1663) опять ни одного; на годы от возвращения из Сибири до окончательной ссылки в Пустозерск (1664-1667) – семь; а все остальные (64) – целиком приходятся на последний Пустозерский период.

Ссылка 1653 года из-за первых разногласий с всесильным патриархом мало чем отличалась от простого церковно-дисциплинарного взыскания в виде перевода из центра на окраину, с сохранением и сана, и должности. Светская власть и царь к ней отношения не имели. Вторичная ссылка (1664) носила только светский характер. Перед последней ссылкой протопопа расстригли и предали анафеме. Но Аввакум продолжал проповедовать, и конфликт из частного превратился во всенародный. Аввакума перебрасывали с места на место, из одной монастырской тюрьмы в другую. В августе 1667 года царь принял последнее решение: Аввакума и единомышленников приговорил к ссылке из Москвы в Пустозерск. Ссыльным предстояло там поселиться в особо заказанной для них тюрьме. Потом тюрьму заменили рвом, в который посадили Аввакума и давали еду. Весь простой люд радел за Аввакума, пытался помочь. Например, некоторые люди служили письмоносцами.

В это время ему остаётся только писать. Идея староверия, за которую шла борьба, с одной стороны, и сам борец (Аввакум) со всеми превратностями его бурной жизни – две доминирующие во всех писаниях Аввакума темы. Любое сочинение Аввакума – это какой-то нерасчленённый сгусток мало сходных между собой элементов: то речь идёт о религиозных разногласиях между старообрядцами и Никоном, а то – извержение душевного вопля.

Вся полемика Аввакума в защиту старых обрядов против никониан насквозь пронизана одной идеей – жизненной нерасторжимости этих обрядов не только с вероисповедными догматами, но и с национальным бытом, со всей совокупностью веками выработанного русского уклада семейной, хозяйственной и личной жизни. Старый обряд, по мысли Аввакума, превращал русский быт и русскую церковь в нечто цельное, в Святую Русь. Соответственно, новый обряд истолковывался как такая замена старого, при которой связь быта с церковью ослабевала. Аввакума в новом обряде пугала, прежде всего, тенденция к упростительству.

Церковь, в понимании Аввакума, слагается из чисто бытовых сословных и семейных признаков современной Аввакуму России: её глава приравнивается "богатому человеку царю", её апостолы и святые – "гостям", торговым и посадским людям, сам Аввакум – нищему, его паства – домочадцам. Быт и церковь сливаются таким образом до неразличимого тожества. Семейственность – основная категория во всех его размышлениях о должном жизнеустроении.

Жанровое своеобразие "Жития". Написанное в 70-х годах XVII века, на исходе шестого столетия русской агиографии, "Житие" Аввакума, именно как житие, было беспримерным в том смысле, что агиограф и прославляемое им лицо здесь впервые отождествлялись, житие стало личной исповедью. Ранее в житиях описывались только святые, признанные таковыми, разумеется, только после смерти. При большой начитанности Аввакум умел при случае мастерски пользоваться шаблоном житийного повествования. Тем труднее было втиснуть в узкие рамки привычного шаблона такое новшество, как личная повесть, повесть о себе. Препятствием  служила не только литературная форма, но и весь дух церковной культуры средневековья. И её защитник одновременно выступал как литературный новатор. В этой культуре не было места интересу к реально-психологическому изображению чьей бы то ни было личности, тем более авторской – и как психологический феномен вообще, и как соблазн автономной самооценки.

Вот почему в "Житии" Аввакума так много авторских оправданий перед читателем по поводу самой темы. "Житие" начинается словами о том, что Аввакум не самочинно берётся рассказывать о себе, а из послушания перед духовником. Не обходятся без особо смиренных оговорок и не раз описанные Аввакумом неизбежные во всяком житии чудеса (в данном случае его собственные).

Своеобразная стилистическая манера Аввакума, крайний субъективизм его сочинений неразрывно связаны с теми мучительными обстоятельствами его личной жизни, в которых осуществлялось написание произведений. Все сочинения Аввакума писались тогда, когда над ним уже была занесена рука смерти, когда над ним и в его собственных глазах, и в глазах его приверженцев уже мерцал ореол мученичества. Перед лицом мученичества и смерти Аввакум чужд лжи, притворства, лукавства. Искренность чувств – вот самое важное для Аввакума. "Красноглаголание" губит "разум", то есть смысл речи. Чем проще скажешь, тем лучше: только то дорого, что безыскусственно и идёт непосредственно от сердца. Ценность чувства, непосредственности внутренней душевной жизни была провозглашена Аввакумом с исключительной страстностью: "Я ведь не богослов, - что на ум попало, я тебе то и говорю". Даже тогда, когда внутреннее чувство Аввакума шло в разрез с церковной традицией, - всё равно он следовал первым побуждениям сердца. Аввакум считает, что всё хорошо перед Богом, если сделано с верою и искренним чувством. Он ненавидит не новые обряды, а Никона, не "никонианскую церковь", а её служителей. Он гораздо чаще взывает к чувствам читателей, чем к разуму, проповедует, а не доказывает. Он пишет, как говорит, а говорит он всегда без затей, запальчиво: и браня, и лаская.

Тихая спокойная речь не в природе Аввакума. Даже молитва его часто переходит в крик, все его писания – душевный крик. Брань, восклицания, мольбы пересыщают его речь. Ни один из писателей русского средневековья не писал столько о своих переживаниях, как Аввакум. Он "печалится, плачет, боится, жалеет, дивится" и т.д. И сам он, и то, о ком он пишет, то и дело вздыхают и плачут. Аввакум подробно отмечает все внешние проявления чувств: "ноги задрожали", "сердце озябло". Его речь глубоко эмоциональна. Он часто употребляет и бранные выражения, и ласкательные, и уменьшительные формы: "дворишко", "кафтанишко", "детки", "миленький", "хлебец" и даже "правильца", т.е. церковные правила. Он любит называть своих собеседников ласкательными именами и остро чувствует, когда так называют его самого.

Круг тем и настроений в сочинениях Аввакума ничем не ограничен: от богословских рассуждений до откровенного описания физиологических отправлений человеческого организма. Но к каждой теме он подходит с неизменным эгоцентризмом. Всё повествование Аввакума объединено его личностью. Аввакум всё сопоставляет со случаями из собственной жизни. Свою речь Аввакум называет "вяканием", своё писание – "ковырянием", подчеркивая этим безыскусственность своих сочинений. Он пишет как бы беседуя, обращаясь всегда не к отвлечённому, а конкретному читателю, как будто бы этот читатель стоит здесь же, перед ним. Иногда Аввакум ведёт свою беседу одновременно с несколькими лицами, переводя речь от одного собеседника к другому. Аввакум тяготится тем, что беседа его не полна, односторонняя, что собеседник его молчит, не отзываясь на его обращения. Один раз он даже оставляет несколько чистых строк для ответа своего читателя.

Аввакум иногда говорит то, что пришлось к слову; он часто прерывает самого себя, просит прощения у читателя, нерешительно высказывает свои суждения и берёт их иногда назад. Своими собеседниками Аввакум ощущает не только читателя, но и всех, о ком он пишет: о Никоне, Пашкове, даже к Адаму обращается как к собеседнику. Форму свободной и непринуждённой беседы Аввакум сохраняет повсюду. Его речь изобилует междометиями, обращениями; его изложение, как живая речь, полно недомолвок, неясностей. Он боится надоесть читателю и торопится закончить повествование. Отсюда спешащий и неровный темп его повествования: всё излить, всё высказать, ничего не утаить – вот к чему он стремится.

В своём презрении к "внешней мудрости", к правилам и традициям письма он последователен до конца. Он пишет, действительно, так, как говорит, и с почти фонетической точностью воспроизводит особенности своего нижегородского произношения. Он начисто отбросил все условности орфографии и письменной традиции.

Казалось бы, свобода формы сочинений Аввакума безгранична. Но тем не менее, в его своеобразной литературной манере есть кое-что и от русского средневековья. Он любит подкреплять свои мысли цитатами из церковных авторитетов, хотя выбирает цитаты наиболее простые и по мысли, и по форме.

Несмотря на всю свою приверженность к воспоминаниям, к житейским мелочам, к бытовой фразеологии, - Аввакум не просто бытописатель. Средневековый характер его сочинений сказывается в том, что за бытовыми мелочами он видит вечный, непреходящий смысл событий. Всё в жизни символично, полно тайного значения. И это вводит "Житие" Аввакума в круг традиционных образов средневековья. Но для Аввакума нет абстрактных символов и аллегорий. Каждый из символов для него не отвлечённый знак, а конкретное, иногда до галлюцинаций доходящее явление – видение. В жизни Аввакума нет ничего случайного. В трудные часы жизни ему не раз является на помощь ангел. Библейская история переводится Аввакумом в чисто бытовой план, снижается до конкретного видения. Библия для Аввакума – это повод сравнить "нынешнее безумие" с "тогдашним". Аввакум презирает всякие внешние ценности. Он преисполнен иронии ко всему, смотрит на всё как человек, уже отошедший от мира.

Начинается "Житие" по-старому – от рождения. Но далее порядок описываемых событий и порядок рассказа не совпадают. Аввакум как бы смотрит на свое житие из определённой точки настоящего. Настоящее в "Житии" вершит суд над прошлым. Вся жизнь – один подвиг, и он ещё не кончился. Поэтому все рассказываемые эпизоды упираются в настоящее.

По существу, "Житие" – это проповедь, а проповедь ведётся в настоящем времени. Хотя, конечно, сводить "Житие" к проповеди нельзя, оно гораздо сложнее. Характер проповеди определяет и свободное расположение эпизодов. Все они имеют нравоучительный характер, поэтому не важен строгий хронологический порядок.


Приложение. Отрывки текста "Жития"

Сочинения протопопа Аввакума (1621-1682), главы старообрядчества, представляют собой крупнейшее явление в истории русской литературы. Главное произведение Аввакума - "Житие" - написано в период 1672-1673 г.г. в пустозерской тюрьме.

ЖИТИЕ ПРОТОПОПА АВВАКУМА, ИМ САМИМ НАПИСАННОЕ

 

(Введение) По благословению отца моего старца Епифания писано моею рукою грешною протопопа Аввакума, и аще что реченно просто, и вы, господа ради, чтущии и слышащии, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык, виршами философскими не обык речи красить, понеже не словес красных бог слушает, но дел наших хощет. И Павел пишет: "аще языки человеческими глаголю и ангельскими, любви же не имам, - ничто же есмь". Вот что много рассуждать: не латинским языком, ни греческим, ни еврейским, ниже 1 иным коим ищет от нас говоры господь, но любви с прочими добродетельми хощет; того ради я и не брегу о красноречии и не уничижаю своего языка русскаго, но простите же меня, грешнаго, а вас всех, рабов Христовых, бог простит и благословит. Аминь.

(Начало жизни и первые испытания)…Рождение же мое в нижегороцких пределех, за Кудмою рекою, в селе Григорове. Отец ми бысть священник Петр, мати - Мария, инока Марфа. Отец же мой прилежаше пития хмельнова; мати же моя постница и молитвенница бысть, всегда учаше мя страху божию. Аз же некогда видев у соседа скотину умершу, и той нощи, восставше, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть; и с тех мест обыкох по вся нощи молитися. Потом мати моя овдовела, а я осиротел молод и от своих соплеменник во изгнании быхом. Изволила мати меня женить. Аз же пресвятей богородице молихся, да даст ми жену помощницу ко спасению. И в том же селе девица, сиротина ж, беспрестанно обыкла ходить во церковь, - имя ей Анастасия. Отец ея был кузнец, именем Марко, богат гораздо; а егда умре, после ево вся истощилось. Она же в скудости живяше и моляшеся богу, да же 17 сочетается за меня совокуплением брачным; и бысть по воли божии тако. Посем мати моя отыде к богу в подвизе велице. Аз же от изгнания переселихся во ино место. Рукоположен во диаконы двадесяти лет с годом, и по дву летех в попы поставлен; живый в попех осмь лет, и потом совершен в протопопы православными епископы, - тому двадесеть лет минуло; и всего тридесять лет, как имею священство.

А егда в попах был, тогда имел у себя детей духовных много, - по се время сот с пять или с шесть будет. Не почивая, аз, грешный, прилежа во церквах, и в домех, и на распутиях, по градом и селам, еще же и в царствующем граде и во стране сибирской проповедуя и уча слову божию, - годов будет тому с полтретьятцеть 18.

Егда еще был в попех, прииде ко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу и малакии 19 всякой повинна; нача мне, плакавшеся, подробну возвещати во церкви, пред Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врач, сам разболелся, внутрь жгом огнем блудным, и горько мне бысть в той час: зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил руку правую на пламя, и держал, дондеже во мне угасло злое разжение, и, отпустя девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен. Время же, яко полнощи, и пришед во свою избу, плакався пред образом господним, яко и очи опухли, и моляся прилежно, да же отлучит мя бог от детей духовных, понеже бремя тяжко, неудобь носимо. И падох на землю на лицы своем, рыдаше горце и забыхся, лежа; не вем, как плачю; а очи сердечнии при реке Волге. Вижу: пловут стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шесты златы, и все злато; по единому кормщику на них сидельцов. И я спросил: "чье корабли?" И они отвещали: "Лукин и Лаврентиев". Сии быша ми духовныя дети, меня и дом мой наставили на путь спасения и скончалися богоугодне. А се потом вижу третей корабль, не златом украшен, но разными пестротами, - красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо 20, - его же ум человечь не вмести красоты его и доброты; юноша светел, на корме сидя, правит; бежит ко мне из-за Волги, яко пожрати мя хощет. И я вскричал: "чей корабль?" И сидяй на нем отвещал: "твой корабль! на, плавай на нем с женою и детьми, коли докучаешь!" И я вострепетах и седше рассуждаю: что се видимое? и что будет плавание?

А се по мале времени, по писанному, "объяша мя болезни смертныя, беды адовы обретоша мя: скорбь и болезнь обретох". У вдовы начальник отнял дочерь, и аз молих его, да же сиротину возвратит к матери, и он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю, и у церкви, пришед сонмом, до смерти меня задавили. И аз лежа мертв полчаса и больши, и паки оживе божиим мановением. И он, устрашася, отступился мне девицы. Потом научил ево дьявол: пришед во церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я молитву говорю в то время.

Таже 21 ин начальник, во ино время, на мя рассвирепел, - прибежал ко мне в дом, бив меня, и у руки отгрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодаря бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки со двемя малыми пищальми 22 и, близ меня быв, запалил из пистоли, и божиею волею иа полке порох пыхнул, а пищаль не стрелила. Он же бросил ея на землю и из другия паки запалил так же, - и та пищаль не стрелила. Аз же прилежно, идучи, молюсь богу, единою рукою осенил ево и поклонился ему. Он меня лает, а ему рекл: "благодать во устнех твоих, Иван Родионович, да будет!" Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всего ограбя, и на дорогу хлеба не дал.

В то же время родился сын мой Прокопей, которой сидит с матерью в земле закопан. Аз же, взяв клюшку, а мати - некрещенова младенца, побрели, амо 23 же бог наставит, и на пути крестили, яко же Филипп каженика 24 древле. Егда ж аз прибрел к Москве, к духовнику протопопу Стефану и к Неронову протопопу Ивану, они же обо мне царю известиша, и государь меня почал с тех мест знати. Отцы же с грамотою паки послали меня на старое место, и я притащился - ано 25 и стены разорены моих храмин. И я паки позавелся, а дьявол и паки воздвиг на меня бурю. Придоша в село мое плясовые медведи с бубнами и с домрами, и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и ухари 26 и бубны изломал на поле един у многих и медведей двух великих отнял, - одново ушиб, и паки ожил, а другова отпустил в поле. И за сие меня Василей Петровичь Шереметев, пловучи Волгою в Казань на воеводство, взяв на судно и браня много, велел благословить сына своего Матфея бритобрадца 27. Аз же не благословил, но от писания ево и порицал, видя блудолюбный образ. Боярин же, гораздо осердясь, велел меня бросить в Волгу и, много томя, протолкали. А опосле учинились добры до меня: у царя на сенях со мною прощались; а брату моему меньшому бояроня Васильева и дочь духовная была. Так-то бог строит своя люди…

Помале паки инии изгнаша мя от места того вдругоряд. Аз же сволокся к Москве, и божиею волею государь меня велел в протопопы поставить в Юрьевец-Повольской. И тут пожил немного, - только осмь недель: дьявол научил попов, и мужиков, и баб, - пришли к патриархову приказу, где я дела духовныя делал, и, вытаща меня из приказа собранием, - человек с тысящу и с полторы их было, - среди улицы били батожьем и топтали; и бабы были с рычагами. Грех ради моих, замертва убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошеди умчали в мое дворишко; и пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору приступают, и по граду молва 31 велика. Наипаче же попы и бабы, которых унимал от блудни, вопят: "убить вора, блядина сына, да и тело собакам в ров кинем!" Аз же, отдохня, в третей день ночью, покиня жену и дети, по Волге сам-третей ушел к Москве. На Кострому прибежал, - ано и тут протопопа ж Даниила изгнали. Ох, горе! везде от дьявола житья нет! Прибрел к Москве, духовнику Стефану показался; и он на меня учинился печален: на што-де церковь соборную покинул? Опять мне другое горе! Царь пришел к духовнику благословитца ночью; меня увидел тут; опять кручина: на што-де город покинул? - А жена, и дети, и домочадцы, человек с двадцеть, в Юрьевце остались: неведомо - живы, неведомо - прибиты! Тут паки горе.

(Начало борьбы) Посем Никон, друг наш, привез из Соловков Филиппа митрополита. А прежде ево приезду Стефан духовник, моля бога и постяся седмицу 32 с братьею, - и я с ними тут же, - о патриархе, да же даст бог пастыря ко спасению душ наших, и с митрополитом казанским Корнилием, написав челобитную за руками, подали царю и царице - о духовнике Стефане, чтоб ему быть в патриархах. Он же не восхотел сам и указал на Никона митрополита. Царь ево и послушал, и пишет к нему послание навстречю: преосвященному митрополиту Никону новгороцкому и великолуцкому и всея Русии радоватися, и прочая. Егда ж приехал, с нами яко лис: челом да здорово. Ведает, что быть ему в патриархах, и чтобы откуля помешка какова не учинилась. Много о тех кознях говорить! Егда поставили патриархом, так друзей не стал и в крестовую пускать. А се и яд отрыгнул; в пост великой прислал память 33 к Казанской к Неронову Ивану. А мне отец духовной был; я у нево все и жил в церкве: егда куды отлучится, ино я ведаю церковь. И к месту, говорили, на дворец к Спасу, на Силино покойника место; да бог не изволил. А се и у меня радение худо было. Любо мне, у Казанские тое держался, чел народу книги. Много людей приходило. - В памети Никон пишет: "Год и число. По преданию святых апостол и святых отец, не подобает во церкви метания 34 творити на колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще же и трема персты бы есте крестились". Мы же задумалися, сошедшеся между собою; видим, яко зима хощет быти; сердце озябло, и ноги задрожали. Неронов мне приказал церковь, а сам един скрылся в Чюдов, - седмицу в полатке молился. И там ему от образа глас бысть во время молитвы: "время приспе страдания, подобает вам неослабно страдати!" Он же мне плачючи сказал; таже коломенскому епископу Павлу, его же Никон напоследок огнем сжег в новгороцких пределех; потом - Данилу, костромскому протопопу; таже сказал и всей братье. Мы же с Данилом, написав из книг выписки о сложении перст и о поклонех, и подали государю; много писано было; он же, не вем где, скрыл их; мнитмися, Никону отдал…

(Заключение в тюрьму, видение в тюрьме) Таже меня взяли от всенощнаго Борис Нелединской со стрельцами; человек со мною с шестьдесят взяли: их в тюрьму отвели, а меня на патриархове дворе на чепь посадили ночью. Егда ж россветало в день недельный, посадили меня на телегу, и ростянули руки, и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря и тут на чепи кинули в темную полатку, ушла в землю, и сидел три дни, ни ел, ни пил; во тьме сидя, кланялся на чепи, не знаю - на восток, не знаю - на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. Бысть же я в третий день приалчен, - сиречь есть захотел, - и после вечерни ста предо мною, не вем-ангел, не вем-человек, и по се время не знаю, токмо в потемках молитву сотворил и, взяв меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил и ложку в руки дал и хлеба немножко и штец похлебать, - зело прикусны, хороши! - и рекл мне: "полно, довлеет ти ко укреплению!" Да и не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало! Дивно только - человек; а что ж ангел? ино нечему дивитца - везде ему не загорожено. На утро архимарит с братьею пришли и вывели меня; журят мне, что патриарху не покорился, а я от писания ево браню да лаю. Сняли большую чепь да малую наложили. Отдали чернцу под начал, велели волочить в церковь. У церкви за волосы дерут, и под бока толкают, и за чепь торгают 36, и в глаза плюют. Бог их простит в сий век и в будущий: не их то дело, но сатаны лукаваго. Сидел тут я четыре недели…

(Ссылка в Сибирь) Таже послали меня в Сибирь с женою и детьми. И колико дорогою нужды бысть, тово всево много говорить, разве малая часть помянуть. Протопопица младенца родила; больную в телеге и повезли до Тобольска; три тысящи верст недель с тринадцеть волокли телегами и водою и саньми половину пути.

Архиепископ в Тобольске к месту устроил меня. Тут у церкви великия беды постигоша меня: в полтора годы пять слов государевых сказывали на меня, и един некто, архиепископля двора дьяк Иван Струна, тот и душею моею потряс. Съехал архиепископ к Москве, а он без нево, дьявольским научением, напал на меня: церкви моея дьяка Антония мучить напрасно захотел. Он же Антон утече у него и прибежал во церковь ко мне. Той же Струна Иван, собрався с людьми, во ин день прииде ко мне в церковь, - а я вечерню пою, - и вскочил в церковь, ухватил Антона на крылосе за бороду. А я в то время двери церковныя затворил и замкнул и никово не пустил, - один он Струна в церкви вертится, что бес. И я, покиня вечерню, с Антоном посадил ево среди церкви на полу и за церковный мятеж постегал ево ременем нарочито-таки; а прочии, человек с двадцеть, вси побегоша, гоними духом святым. И покаяние от Струны приняв, паки отпустил ево к себе. Сродницы же Струнины, попы и чернцы, весь возмутили град, да како меня погубят. И в полунощи привезли сани ко двору моему, ломилися в ызбу, хотя меня взять и в воду свести. И божиим страхом отгнани быша и побегоша вспять. Мучился я с месяц, от них бегаючи втай 40; иное в церкве начую, иное к воеводе уйду, а иное в тюрьму просился, - ино не пустят. Провожал меня много Матфей Ломков, иже и Митрофан именуем в чернцах, - опосле на Москве у Павла митрополита ризничим был, в соборной церкви с дьяконом Афонасьем меня стриг; тогда добр был, а ныне дьявол ево поглотил. Потом приехал архиепископ с Москвы и правильною виною ево, Струну, на чепь посадил за сие: некий человек с дочерью кровосмешение сотворил, а он, Струна, полтину възяв и, не наказав мужика, отпустил. И владыко ево сковать приказал и мое дело тут же помянул…

Посем указ пришел: велено меня из Тобольска на Лену вести за сие, что браню от писания и укоряю ересь Никонову…

Таже сел опять на корабль свой, еже и показан ми, что выше сего рекох, - поехал на Лену. А как приехал в Енисейской, другой указ пришел: велено в Дауры вести - двадцеть тысящ и больши будет от Москвы. И отдали меня Афонасью Пашкову в полк, - людей с ним было 600 человек; и грех ради моих суров человек: беспрестанно людей жжет, и мучит, и бьет. И я ево много уговаривал, да и сам в руки попал. А с Москвы от Никона приказано ему мучить меня.

Егда поехали из Енисейска, как будем в большой Тунгузке реке, в воду загрузило бурею дощенник 43 мой совсем: налился среди реки полон воды, и парус изорвало, - одны полубы над водою, а то все в воду ушло. Жена моя на полубы из воды робят кое-как вытаскала, простоволоса ходя. А я, на небо глядя, кричю: "господи, спаси! господи, помози!" И божиею волею прибило к берегу нас. Много о том говорить! На другом дощеннике двух человек сорвало, и утонули в воде. Посем, оправяся на берегу, и опять поехали вперед.

Егда приехали на Шаманской порог, на встречю приплыли люди иные к нам, а с ними две вдовы - одна лет в 60, а другая и больши; пловут пострищись в монастырь. А он, Пашков, стал их ворочать и хочет замуж отдать. И я ему стал говорить: "по правилам не подобает таковых замуж давать". И чем бы ему, послушав меня, и вдов отпустить, а он вздумал мучить меня, осердясь. На другом, Долгом пороге стал меня из дощенника выбивать: "для-де тебя дощенник худо идет! еретик-де ты! поди-де по горам, а с казаками не ходи!" О, горе стало! Горы высокия, дебри непроходимыя, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть - заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы - перие красное, вороны черные, а галки серые; в тех же горах орлы, и соколы, и кречаты, и курята индейские, и бабы, и лебеди, и иные дикие - многое множество, птицы разные. На тех горах гуляют звери многие дикие: козы, и олени, и зубри, и лоси, и кабаны, волки, бараны дикие - во очию нашу, а взять нельзя! На те горы выбивал меня Пашков, со зверьми, и со змиями, и со птицами витать. И аз ему малое писанейце написал, сице начало: "Человече! убойся бога, седящаго на херувимех и призирающаго в безны, его же трепещут небесныя силы и вся тварь со человеки, един ты презираешь и неудобство показуешь", - и прочая; там многонько писано; и послал к нему. А се бегут человек с пятьдесят: взяли мой дощенник и помчали к нему, - версты три от него стоял. Я казакам каши наварил да кормлю их; и они, бедные, и едят и дрожат, а иные, глядя, плачют на меня, жалеют по мне. Привели дощенник; взяли меня палачи, привели перед него. Он со шпагою стоит и дрожит; начал мне говорить: "поп ли ты или роспоп 44?" И аз отвещал: "аз есмь Аввакум протопоп; говори: что тебе дело до меня?" Он же рыкнул, яко дивий 45 зверь, и ударил меня по щоке, таже по другой и паки в голову, и сбил меня с ног и, чекан 46 ухватя, лежачева по спине ударил трижды и, разболокши 47, по той же спине семьдесят два удара кнутом. А я говорю: "господи Исусе Христе, сыне божий, помогай мне!" Да то ж, да то ж беспрестанно говорю. Так горько ему, что не говорю: "пощади!" Ко всякому удару молитву говорил, да осреди побой вскричал я к нему: "полно бить тово!" Так он велел перестать. И я промолыл 48 ему: "за что ты меня бьешь? ведаешь ли?" И он паки велел бить по бокам, и отпустили. Я задрожал, да и упал. И он велел меня в казенной дощенник оттащить: сковали руки и ноги и на беть кинули. Осень была, дождь на меня шел, всю нощь под капелию лежал…

Наутро кинули меня в лодку и напредь повезли. Егда приехали к порогу, к самому большему - Падуну, река о том месте шириною с версту, три залавка 49 чрез всю реку зело круты, не воротами што попловет, ино в щепы изломает, - меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а на мне на плеча накинуто кафтанишко просто; льет вода по брюху и по спине, - нужно было гораздо. Из лодки вытаща, по каменью скована окол порога тащили. Грустко 50 гораздо, да душе добро: не пеняю уж на бога вдругоряд. На ум пришли речи, пророком и апостолом реченные: "Сыне, не пренемогай наказанием господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же любит бог, того наказует; биет же всякаго сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном обретается вам бог. Аже ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте". И сими речьми тешил себя.

Посем привезли в Брацкой острог и в тюрьму кинули, соломки дали. И сидел до Филиппова поста в студеной башне; там зима в те поры живет, да бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет, Мышей много было, я их скуфьею бил, - и батожка не дадут дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила. Блох да вшей было много. Хотел на Пашкова кричать: "прости!" - да сила божия возбранила, - велено терпеть. Перевел меня в теплую избу, и я тут с аманатами 51 и с собаками жил скован зиму всю. А жена с детьми верст с двадцеть была сослана от меня. Баба ея Ксенья мучила зиму ту всю, - лаяла да укоряла. Сын Иван - невелик был - прибрел ко мне побывать после Христова рождества, и Пашков велел кинуть в студеную тюрьму, где я сидел: начевал милой и замерз было тут. И на утро опять велел к матери протолкать. Я ево и не видал. Приволокся к матери, - руки и ноги ознобил…

Потом доехали до Иргеня озера: волок тут, - стали зимою волочитца. Моих роботников отнял, а иным у меня нанятца не велит. А дети маленьки были, едоков много, а работать некому: один бедной горемыка-протопоп нарту сделал и зиму всю волочился за волок. Весною на плотах по Ингоде реке поплыли на низ. Четвертое лето от Тобольска плаванию моему. Лес гнали хоромной и городовой. Стало нечева есть; люди учали с голоду мереть и от работныя водяныя бродни. Река мелкая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палки большие, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокие - огонь да встряска, люди голодные: лишо станут мучить-ано и умрет! Ох, времени тому! Не знаю, как ум у него отступился. У протопопицы моей однарядка 53 московская была, не сгнила, - по-русскому рублев в полтретьятцеть и больши потамошнему. Дал нам четыре мешка ржи за нея, и мы год-другой тянулися, на Нерче реке живучи, с травою перебиваючися. Все люди с голоду поморил, никуды не отпускал промышлять, - осталось небольшое место; по степям скитающеся и по полям, траву и корение копали, а мы - с ними же; а зимою - сосну; а иное кобылятины бог даст, и кости находили от волков пораженных зверей, и что волк не доест, мы то доедим. А иные и самых озяблых ели волков, и лисиц, и что получит - всякую скверну. Кобыла жеребенка родит, а голодные втай и жеребенка и место скверное кобылье съедят. А Пашков, сведав, и кнутом до смерти забьет. И кобыла умерла, - все извод взял, понеже не по чину жеребенка тово вытащили из нея: лишо голову появил, а оне и выдернули, да и почали кровь скверную есть. Ох, времени тому! И у меня два сына маленьких умерли в нуждах тех, а с прочими, скитающеся по горам и по острому камению, наги и боси, травою и корением перебивающеся, кое-как мучилися. И сам я, грешной, волею и неволею причастен кобыльим и мертвечьим звериным и птичьим мясам. Увы грешной душе! Кто даст главе моей воду и источник слез, да же оплачю бедную душу свою, юже зле погубих житейскими сластьми? Но помогала нам по Христе боляроня, воеводская сноха, Евдокея Кирилловна, да жена ево, Афонасьева, Фекла Симеоновна: оне нам от смерти голодной тайно давали отраду, без ведома ево, - иногда пришлют кусок мясца, иногда колобок 54, иногда мучки и овсеца, колько сойдется, четверть пуда и гривенку-другую 55, а иногда и полпудика накопит и передаст, а иногда у коров корму из корыта нагребет. Дочь моя, бедная горемыка Огрофена, бродила втай к ней под окно. И горе, и смех! - иногда робенка погонят от окна без ведома бояронина, а иногда и многонько притащит. Тогда невелика была; а ныне уж ей 27 годов, - девицею, бедная моя, на Мезени, с меньшими сестрами перебиваяся кое-как, плачючи живут. А мать и братья в земле закопаны сидят. Да што же делать? пускай горькие мучатся все ради Христа! Быть тому так за божиею помощию. На том положено, ино мучитца веры ради Xристовы. Любил, протопоп, со славными знатца, люби же и терпеть, горемыка, до конца. Писано: "не начный блажен, но скончавый". Полно тово; на первое возвратимся…

(Возвращение из Сибири) Таже с Нерчи реки паки назад возвратилися к Русе. Пять недель по льду голому ехали на нартах 58. Мне под робят и под рухлишко дал две клячки, а сам и протопопица брели пеши, убивающеся о лед. Страна варварская, иноземцы немирные; отстать от лошадей не смеем, а за лошедьми итти не поспеем, голодные и томные люди. Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится, - кользко гораздо! В ыную пору, бредучи, повалилась, а иной томной же человек на нее набрел, тут же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: "матушка-государыня, прости!" А протопопица кричит: "что ты, батько, меня задавил?" Я пришел, - на меня, бедная, пеняет, говоря: "долго ли муки сея, протопоп, будет?" И я говорю: "Марковна, до самыя смерти!" Она же, вздохня, отвещала: "добро, Петровичь, ино еще побредем".

Курочка у нас черненька была; по два яичка на день приносила робяти на пищу, божиим повелением нужде нашей помогая; бог так строил. На нарте везучи, в то время удавили по грехом. И нынеча мне жаль курочки той, как на разум приидет. Ни курочка, ни што чюдо была: во весь год по два яичка на день давала; сто рублев при ней плюново дело, железо! А та птичка одушевленна, божие творение, нас кормила, а сама с нами кашку сосновую из котла тут же клевала, или и рыбки прилучится, и рыбку клевала; а нам против того по два яичка на день давала. Слава богу, вся строившему благая! А не просто нам она и досталася. У боярони куры все переслепли и мереть стали; так она, собравше в короб, ко мне их принесла, чтоб-де батько пожаловал - помолился о курах. И я-су подумал: кормилица то есть наша, детки у нея, надобно ей курки. Молебен пел, воду святил, куров кропил и кадил; потом в лес сбродил, корыто им сделал, из чево есть, и водою покропил, да к ней все и отослал. Куры божиим мановением исцелели и исправилися по вере ея. От тово-то племяни и наша курочка была. Да полно тово говорить! У Христа не сегодня так повелось. Еще Козма и Дамиян человеком и скотом благодействовали и целили о Христе. Богу вся надобно: и скотинка и птичка во славу его, пречистаго владыки, еще же и человека ради…

А опосле тово вскоре хотел [Пашков] меня пытать; слушай, за что. Отпускал он сына своево Еремея в Мунгальское царство воевать, - казаков с ним 72 человека да иноземцов 20 человек, - и заставил иноземца шаманить, сиречь гадать: удастлися им и с победою ли будут домой? Волхв же той мужик, близ моего зимовья, привел барана живова в вечер и учал над ним волхвовать, вертя ево много, и голову прочь отвертел и прочь отбросил. И начал скакать, и плясать, и бесов призывать и, много кричав, о землю ударился, и пена изо рта пошла. Беси давили ево, а он спрашивал их: "удастся ли поход?" И беси сказали: "с победою великою и с богатством большим будете назад". И воеводы ради, и все люди радуяся говорят: "богаты приедем!" Ох, душе моей тогда горько и ныне не сладко! Пастырь худой погубил своя овцы, от горести забыл реченное во Евангелии, егда Зеведеевичи на поселян жестоких советовали: "Господи, хощеши ли, речеве, да огнь снидет с небесе и потребит их, яко же и Илия сотвори. Обращжеся Исус и рече им: не веста, коего духа еста вы; сын бо человеческий не прииде душ человеческих погубити, но спасти. И идоша во ину весь". А я, окаянной, сделал не так. Во хлевине своей кричал с воплем ко господу: "послушай мене, боже! послушай мене, царю небесный, свет, послушай меня! да не возвратится вспять ни един от них, и гроб им там устроивши всем, приложи им зла, господи, приложи, и погибель им наведи, да не.сбудется пророчество дьявольское!" И много тово было говорено. И втайне о том же бога молил. Сказали ему, что я так молюсь, и он лишо излаял меня. Потом отпустил с войском сына своего. Ночью поехали по звездам. В то время жаль мне их: видит душа моя, что им побитым быть, а сам таки на них погибели молю. Иные, приходя, прощаются ко мне; а я им говорю: "погибнете там!" Как поехали, лошади под ними взоржали вдруг, и коровы тут взревели, и овцы и козы заблеяли, и собаки взвыли, и сами иноземцы, что собаки, завыли; ужас на всех напал. Еремей весть со слезами ко мне прислал: чтоб батюшко-государь помолился за меня. И мне ево стало жаль. А се друг мне тайной был и страдал за меня. Как меня кнутом отец ево бил, и стал разговаривать отцу, так со шпагою погнался за ним. А как приехали после меня на другой порог, на Падун, 40 дощенников все прошли в ворота, а ево, Афонасьев, дощенник, - снасть добрая была, и казаки все шесть сот промышляли о нем, а не могли взвести, - взяла силу вода, паче же рещи, бог наказал! Стащило всех в воду людей, а дощенник на камень бросила вода: через ево льется, а в нево нейдет. Чюдо, как то бог безумных тех учит! Он сам на берегу, бояроня в дощеннике. И Еремей стал говорить: "батюшко, за грех наказует бог! напрасно ты протопопа тово кнутом тем избил; пора покаятца, государь!" Он же рыкнул на него, яко зверь, и Еремей, к сосне отклонясь, прижав руки, стал, а сам, стоя, "господи помилуй!" говорит, Пашков же, ухватя у малова колешчатую 60 пищаль, - никогда не лжет, - приложася на сына, курок спустил, и божиею волею осеклася пищаль. Он же, поправя порох, опять спустил, и паки осеклась пищаль. Он же и в третьи также сотворил; пищаль и в третьи осеклася же. Он ее на землю и бросил. Малой, подняв, на сторону спустил; так и выстрелила! А дощенник единаче 61 на камени под водою лежит. Сел Пашков на стул, шпагою подперся, задумався и плакать стал, а сам говорит: "согрешил, окаянной, пролил кровь неповинну, напрасно протопопа бил; за то меня наказует бог!" Чюдно, чюдно! по писанию: "яко косен бог во гнев, а скор на послушание"; дощенник сам, покаяния ради, сплыл с камени и стал носом против воды; потянули, он и взбежал на тихое место тотчас. Тогда Пашков, призвав сына к себе, промолыл ему: "прости, барте 62, Еремей, правду ты говоришь!" Он же, прискоча, пад, поклонися отцу и рече: "бог тебя, государя, простит! я пред богом и пред тобою виноват!" И взяв отца под руку, и повел. Гораздо Еремей разумен и добр человек: уж у него и своя седа борода, а гораздо почитает отца и боится его. Да по писанию и надобе так: бог любит тех детей, которые почитают отцов. Виждь, слышателю, не страдал ли нас ради Еремей, паче же ради Христа и правды его? А мне сказывал кормщик ево, Афонасьева, дощенника, - тут был, - Григорей Тельной. На первое возвратимся.

Отнеле 63 же отошли, поехали на войну. Жаль стало Еремея мне: стал владыке докучать, чтоб ево пощадил. Ждали их с войны, - не бывали на срок. А в те поры Пашков меня и к себе не пускал. Во един от дней учредил застенок и огнь росклал - хочет меня пытать. Я ко исходу душевному и молитвы проговорил; ведаю ево стряпанье, - после огня тово мало у него живут. А сам жду по себя и, сидя, жене плачющей и детям говорю: "воля господня да будет! Аще живем, господеви живем; аще умираем, господеви умираем". А се и бегут по меня два палача. Чюдно дело господне и неизреченны судьбы владычни! Еремей ранен сам-друг дорожкою мимо избы и двора моево едет, и палачей вскликал и воротил с собою. Он же, Пашков, оставя застенок, к сыну своему пришел, яко пьяной с кручины. И Еремей, поклоняся со отцем, вся ему подробну возвещает: как войско у него побили все без остатку, и как ево увел иноземец от мунгальских людей по пустым местам, и как по каменным горам в лесу, не ядше, блудил седмь дней, - одну съел белку, - и как моим образом человек ему во сне явился и, благословя ево, указал дорогу, в которую страну ехать, он же, вскоча,обрадовался и на путь выбрел. Егда он отцу россказывает, а я пришел в то время поклонитися им. Пашков же, возвед очи свои на меня, - слово в слово что медведь морской белой, жива бы меня проглотил, да господь не выдаст! - вздохня, говорит: "так-то ты делаешь? людей тех погубил столько!" А Еремей мне говорит: "батюшко, поди, государь, домой! молчи для Христа!" Я и пошел.

Десеть лет он меня мучил или я ево - не знаю; бог разберет в день века. Перемена ему пришла, и мне грамота: велено ехать на Русь. Он поехал, а меня не взял; умышлял во уме своем: "хотя-де один и поедет, и ево-де убьют иноземцы". Он в дощенниках со оружием и с людьми плыл, а слышал я, едучи, от иноземцев: дрожали и боялись. А я, месяц спустя после ево, набрав старых и больных и раненых, кои там негодны, человек с десяток, да я с женою и с детьми - семнадцеть нас человек, в лодку седше, уповая на Христа и крест поставя на носу, поехали, амо же бог наставит, ничево не бояся…

Таже в русские грады приплыл и уразумел о церкви, яко ничто ж успевает, но паче молва бывает. Опечаляся, сидя, рассуждаю: что сотворю? проповедаю ли слово божие или скроюся где? Понеже жена и дети связали меня. И виде меня печальна, протопопица моя приступи ко мне со опрятством 72 и рече ми: "что, господине, опечалился еси?" Аз же ей подробну известих: "жена, что сотворю? зима еретическая на дворе; говорить ли мне или молчать? - связали вы меня!" Она же мне говорит: "господи помилуй! что ты, Петровичь, говоришь? Слыхала я, - ты же читал, - апостольскую речь: "привязался еси жене, не ищи разрешения; егда отрешишися, тогда не ищи жены". Аз тя и с детьми благословляю: дерзай проповедати слово божие попрежнему, а о нас не тужи; дондеже бог изволит, живем вместе; а егда разлучат, тогда нас в молитвах своих не забывай; силен Христос и нас не покинуть! Поди, поди в церковь, Петровичь, - обличай блудню еретическую!" Я-су ей за то челом и, отрясше от себя печальную слепоту, начах попрежнему слово божие проповедати и учити по градом и везде, еще же и ересь никониянскую со дерзновением обличал.

В Енисейске зимовал и паки, лето плывше, в Тобольске зимовал. И до Москвы едучи, по всем городам и селам, во церквах и на торгах кричал, проповедая слово божие, и уча, и обличая безбожную лесть. Таже приехал к Москве. Три годы ехал из Даур, а туды волокся пять лет против воды; на восток все везли, промежду иноземских орд и жилищ. Много про то говорить! Бывал и в ыноземских руках. На Оби великой реке предо мною 20 человек погубили християн, а надо мною думав, да и отпустили совсем. Паки на Иртыше реке собрание их стоит: ждут березовских наших с дощенником и побить. А я, не ведаючи, и приехал к ним и, приехав, к берегу пристал: оне с луками и обскочили нас. Я-су, вышед, обниматца с ними, што с чернцами, а сам говорю: "Христос со мною, а с вами той же!" И оне до меня и добры стали и жены своя к жене моей привели. Жена моя также с ними лицемеритца, как в мире лесть совершается; и бабы удобрилися. И мы то уже знаем: как бабы бывают добры, так и все о Христе бывает добро. Спрятали мужики луки и стрелы своя, торговать со мною стали, - медведев 73 я у них накупил, - да и отпустили меня…

(Аввакум в Москве) Таже в Москве приехал, и, яко ангела божия, прияша мя государь и бояря, - все мне ради. К Федору Ртищеву зашел: он сам из полатки выскочил ко мне, благословился от меня, и учали говорить много-много, - три дни и три нощи домой меня не отпустил и потом царю обо мне известил. Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: "здорово ли-де, протопоп, живешь? еще-де видатца бог велел!" И я сопротив руку ево поцеловал и пожал, а сам говорю: жив господь, и жива душа моя, царь-государь; а впредь что изволит бог!" Он же, миленькой, вздохнул, да и пошел, куды надобе ему. И иное кое-что было, да што много говорить? Прошло уже то! Велел меня поставить на монастырском подворье в Кремли и, в походы мимо двора моево ходя, кланялся часто со мною низенько-таки, а сам говорит: "благослови-де меня и помолися о мне!" И шапку в ыную пору, мурманку, снимаючи с головы, уронил, едучи верхом. А из кореты высунется, бывало, ко мне. Таже и вся бояря после ево челом да челом: "протопоп, благослови и молися о нас!" Как-су мне царя тово и бояр тех не жалеть? Жаль, о-су! видишь, каковы были добры! Да и ныне оне не лихи до меня; дьявол лих до меня, а человеки все до меня добры. Давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтоб я с ними соединился в вере; аз же вся сии яко уметы вменил, да Христа приобрящу, и смерть поминая, яко вся сия мимо идет…

(Пустозерская ссылка) Таже, братию казня, а меня не казня, сослали в Пустозерье…

Таже осыпали нас землею: струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда за четырьми замками; стражие же пре[д] дверьми стрежаху темницы. Мы же, здесь и везде сидящии в темницах, поем пред владыкою Христом, сыном божиим, песни песням, их же Соломан воспе, зря на матерь Вирсавию: се еси добра прекрасная моя, се еси добра любимая моя, очи твои горят, яко пламя огня; зубы твои белы паче млека; зрак лица твоего паче солнечных лучь, и вся в красоте сияешь, яко день в силе своей…

Таже Пилат, поехав от нас, на Мезени достроя, возвратился в Москву. И прочих наших на Москве жарили да пекли: Исаию сожгли, и после Авраамия сожгли, и иных поборников церковных многое множество погублено, их же число бог изочтет. Чюдо, как то в познание не хотят приити: огнем, да кнутом, да висилицею хотят веру утвердить! Которые-то апостоли научили так? - не знаю. Мой Христос не приказал нашим апостолом так учить, еже бы огнем, да кнутом, да висилицею в веру приводить. Но господем реченно ко апостолам сице: "шедше в мир весь, проповедите Евангелие всей твари. Иже веру имет и крестится, спасен будет, а иже не имет веры, осужден будет". Смотри, слышателю, волею зовет Христос, а не приказал апостолом непокоряющихся огнем жечь и на висилицах вешать. Татарской бог Магмет написал во своих книгах сице: "непокараящихся нашему преданию и закону повелеваем главы их мечем подклонити". А наш Христос ученикам своим никогда так не повелел. И те учители явны яко шиши 98 антихристовы, которые, приводя в веру, губят и смерти предают; по вере своей и дела творят таковы же. Писано во Евангелии: "не может древо добро плод зол творити, ниже древо зло плод добр творити": от плода бо всяко древо познано бывает. Да што много говорить? аще бы не были борцы, не бы даны быша венцы. Кому охота венчатца, не по што ходить в Персиду, а то дома Вавилон. Ну-тко, правоверне, нарцы имя Христово, стань среди Москвы, прекрестися знамением спасителя нашего Христа, пятью персты, яко же прияхом от святых отец: вот тебе царство небесное дома родилось! Бог благословит: мучься за сложение перст, не рассуждай много! А я с тобою за сие о Христе умрети готов. Аще я и не смыслея гораздо, неука 99 человек, да то знаю, что вся в церкви, от святых отец преданная, свята и непорочна суть. Держу до смерти, яко же приях; не прелагаю предел вечных, до нас положено: лежи оно так во веки веком!..

Ну, старец, моево вяканья 114 много ведь ты слышал. О имени господни повелеваю ти, напиши и ты рабу тому Христову, как богородица беса тово в руках тех мяла и тебе отдала, и как муравьи те тебя ели за тайно-ет уд 115, и как бес-от дрова те сожег и как келья та обгорела, а в ней цело все, и как ты кричал на небо то, да иное, что вспомиишь во славу Христу и богородице. Слушай же, что говорю: не станешь писать, я петь осержусь. Любил слушать у меня, чево соромитца, - скажи хотя немножко! Апостол Павел и Варнава на соборе сказывали же во Еросалиме пред всеми, елика сотвори бог знамения и чюдеса во языцех с нима, в Деяниях, зач. 36 и 42 зач., и величашеся имя господа Исуса. Мнози же от веровавших прихождаху исповедующе и сказующе дела своя. Да и много тово найдется во Апостоле и в Деяниях. Сказывай, небось, лише совесть крепку держи; не себе славы ища, говори, но Христу и богородице. Пускай раб-от Христов веселится, чтучи! Как умрем, так он почтет, да помянет пред богом нас. А мы за чтущих и послушающих станем бога молить; наши оне люди будут там у Христа, а мы их во веки веком. Аминь.

 

 

Главная страница

 



Сайт создан в системе uCoz
Главная