Изображение послереволюционной России в поэзии Есенина

 

Сергея Есенина (1895 – 1925) часто называют крестьянским поэтом, хотя сам он таковым быть не стремился. Он мечтал быть поэтом национальным. Но тем не менее он всегда думал о деревне и переживал за неё. Даже христианское начало в народном духе отождествляется у него с "крестьянским" (это, в сущности, родственные слова, "христианин" - самоназвание крестьянина, свидетельствующее о его мироощущении). За этим стоит поэтическая идеализация патриархальной "избяной" Руси, "крестьянского рая", которая выражена и в книге философско-символического характера "Ключи Марии", и в целом ряде стихотворений, в которых перемешаны библейские, евангельские, церковно-житийные, фольклорные, а также языческие (пантеистические) мотивы. Следует учитывать и глубокое философско-символическое значение предметно-бытовой сферы для поэта. Утварь, устройство избы, домашний скот - все это неотъемлемые атрибуты "крестьянского рая".

Но крестьянский рай ещё нужно было создать. И поэт стал ассоциировать крестьянский рай с революционной идеей. И Февральскую, и Октябрьскую революции он принял как крестьянские и христианские по содержанию: их цель – воплотить на земле христианский и крестьянский социализм. Т.е. симпатия к революции у него была не политическая, а, как и у Блока, отвлеченно-философская: это соответствовало его утопической мечте о построении "мужицкого рая". Есенин в революции поддержал не новый строй, не новые идеи или новую власть, а лишь приветствовал конец старого мира, преодоление мертвящего застоя, начало животворных исканий народа, саму устремленность в будущее. В революции поэт увидел некую природную стихию, частичкой которой он был и сам. Поэма 1918 г. "Инония" – это поэма о разрушении старой России и старой веры. В ту пору в православии поэт желал видеть обновление.

"Иорданская голубица" (20-23 июня 1918 г.) открывается всеохватным литургическим образом Есенина "Земля моя, златая, Осенний светлый храм!" и в нем "несется к облакам" "в небесный сад" стая гусей – "душ преображенных Несчислимая рать". Так любили верить в народе, так кажется и его поэту. А летящий впереди их лебедь с грустными глазами представляется ему плачущей и "отчалившей Русью", Русью уходящей. Так и не удалось ей воплотить здесь на земле свои самые заветные чаяния.

Каждая из пяти главок поэмы вносит свою интонацию, свой голос в уже трагическую полифонию эпохи. Вот она, вера большевицкая:

Небо – как колокол,

Месяц – язык,

Мать моя – родина,

Я – большевик.

Ради вселенского

Братства людей

Радуюсь песней я

Смерти твоей.

Образ России как жертвы, закланной на гибель, возникал уже в "Сельском часослове", но радоваться ее кончине поэт мог, разве что войдя в роль и голос "большевика".

Но вскоре побеждает собственное ощущение родины в ее роковой час: вновь появляются мессианские образы крещения в новую веру: Россия – "луговой Иордань", апостол Андрей вновь бродит по Руси "с дудкой пастушеской", а "Мати Пречистая Дева" на околице села "розгой стегает осла". Но врываются и ноты вечной "мудрой" элегии, пассивной веры:

Братья мои, люди, люди!

Все мы, все когда-нибудь

В тех благих селеньях будем,

Где протоптан Млечный Путь.

Не жалейте же ушедших,

Уходящих каждый час, –

Там на ландышах расцветших

Лучше, чем в полях у нас.

Здесь слом и грустно-расхожее "все там будем, там – лучше, все мы – игрушки судьбы": "Кто сегодня был любимец – Завтра нищий человек".

И завершается поэма просто славой новому дню, в котором идет космическое братание со стихиями, вещами, тварями мира – все священно в этом храме земли, крестьянского дела и быта, все пантеизировано, Бог растворен в природе, осеняя этот край своим всегдашним присутствием в самой ткани бытия.

Древняя тень Маврикии

Родственна нашим холмам,

Дождиком в нивы златые

Нас посетил Авраам.

Сядь ты ко мне на крылечко,

Тихо склонись к плечу.

Синюю звездочку свечкой

Я пред тобой засвечу.

Приглашение сесть и склониться к поэту обращено к новому дню. Так возникает удивительная атмосфера связи природных явлений и космических существ: дня, света, солнца, звезд - с самим поэтом. Написанная в родном селе Константиново, "Иорданская голубица" вещь умиротворенно-поэтическая; сохраняя приметы мессианского времени, переживаемого страной, она впечатляюще передает все же другое: яркое переживание слитности поэта с природой, землей, небом, с "уходящими каждый час" людьми-братьями.

Но, так как революция большевиков была по преимуществу пролетарской и индустриальной и на деле имела мало общего с утопией "мужицкого рая", тоска по "Руси уходящей" со временем одержала верх в сознании Есенина над революционной утопией ("Страна негодяев", "Русь уходящая", "Русь советская", "Русь бесприютная", "Спит ковыль. Равнина дорогая..." и др.). Поэт разочаровался в революции и пришёл к выводу, что реальный социализм умерщвляет всё живое. В его поэзии появились мотивы увядания жизни, зазвучала тема противостояния города и деревни.

Вся поэзия Есенина - это одна развернутая элегия о “последнем поэте деревни” и о самой деревне, переживающей свои последние дни. Что-то в мире случилось такое (может быть, даже апокалиптическое), что крестьянская жизнь неотвратимо идет на убыль. А в послереволюционной лирике это особенно заметно: сквозит ощущение гибельности окружающего мира и собственной обреченности.

Только я забыл, что я крестьянин,

И теперь рассказываю сам,

Соглядатай праздный, я ль не странен

Дорогим мне пашням и лесам.

Словно жаль кому-то и кого-то,

Словно кто-то к родине отвык,

И с того, поднявшись над болотом,

В душу плачут чибис и кулик.

                     (“Каждый труд благослови, удача!”, 1925)

С одной стороны, поэт - крестьянин и не мыслит свое­го мира без этой своей социальной и духовной определенно­сти. С  другой - он  пе­ре­стал  ощущать  себя  причастным к деревенской жизни и аграрному труду и оказался в городе. Родные пашни и леса по-прежнему дороги поэту, но он отчужден от них: стал сторонним “согля­датаем”,  “рассказчиком”,  а  не  деятелем  и  тружеником, а потому уже сам кажется “странным” окружающей природе.

В своем лице Есенин оплакивает конец крестьянства и русской деревни, конец народной поэзии. Это ощущение тихо, но неотвратимо наступающего конца света. “Серая морозь и слизь” природы как-то неуловимо переплетается с собственной душевной “усталостью”, с ощущением конца своей “непутевой жизни”. Ковыляние “из притона в притон” странника кажется совсем “не тяжко” для него: ведь подобным же бесцеремонным образом люди обходятся и с самой природой: “Как в смирительную рубашку,/Мы природу берем в бетон”.

Поэтическое восприятие природы превращается у Есенина в процесс бесконечного прощания с гибнущим миром, с умирающей природой, с утраченной свободой. Не случайно с уходом из жизни поэта остается лишь ветер, способный на время заместить поэтическое “хулиганство” лирического героя собственным буйством.

Россия для Есенина прежде всего древняя патриархальная Русь, своего рода застывшее время и пространство, в котором не предполагается никакое движение, а всякий прогресс губителен. Отсюда - антиурбанизм, отрицательное отношение к индустриальным символам. В одном из стихотворений цикла "Сорокоуст" используется выразительная метафора, передающая драматическую коллизию города и деревни, как ее видел в то время поэт: летящий по рельсам паровоз и не поспевающий за ним жеребенок: "Милый, милый, смешной дуралей, // Ну куда он, куда он гонится? // Неужель он не знает, что живых коней // Победила стальная конница?".

Если рассматривать его отношения с большевиками и с эмигрантами, то можно сказать, что он не пришелся ко двору ни тем, ни другим. Для большевиков он был случайным “попутчиком”, то есть деятелем культуры, которому оказалось “по пути” с советской властью. И Есенин сам давал повод для таких толкований его творчества:

Я вам не кенар!

Я поэт!

И не чета каким-то там Демьянам.

Пускай бываю иногда я пьяным,

Зато в глазах моих

Прозрений дивных свет.

                     (“Стансы”, 1924)

Сторонникам большевизма Есенин казался то поэтом-анархистом, представителем дореволюционного декаданса; то воплощением крестьянской  патриархальности, порождением старой, дореволюционной Руси; то культурным агентом деревенской буржуазии - “кулацким поэтом”; то одним из проявлений мутной пены нэпа - “Москвы кабацкой”, городского мещанства - “уличным повесой” и “озорным гулякой”.

То и дело у Есенина звучал явный скепсис и даже ирония, казавшаяся насмешкой над официальной советской идеологией. То поэт побуждает себя “разгадать/Премудрость скучных строк” Маркса, то сравнивает ленинский портрет с иконой, а “Капитал” — с Библией, добавляя с ухмылкой, что

Ни при какой погоде

Я этих книг, конечно, не читал.

                        (“Возвращение на родину”, 1924.)

Несмотря на то, что он теперь "яростный попутчик" Советской власти, поэт бессилен понять смысл происходящего вокруг:

 ...в сплошном дыму,

В развороченном бурей быте

С того и мучаюсь,

Что не пойму,

Куда несет нас рок событий...

                      (“Письмо к женщине”, 1924.)

Есенину было горько думать, что “Русь совет­ская” тяготеет к конъюнктурному Демьяну, а не к его задушевному слову, что одемьяниваниерусской поэзии идет по стране полным ходом, а русская деревня, как и страна в целом, стремительно политизируется, пролетаризируется и коммунизируется.

С горы идет крестьянский комсомол,

И под гармонику, наяривая рьяно,

Поют агитки Бедного Демьяна,

Веселым криком оглашая дол.

                 (“Русь советская”, 1924)

Это подтверждало худшие опасения Есенина: что он вместе со своим поэтическим словом принадлежит “Руси уходящей”, что он исторически обречен на небытие вместе с миром, который он воспевает.

По-другому виделся Есенин русскими читателями из-за рубежа. Ведь “Русь уходящую” представляли собой эмигранты. Крестьянский же поэт казался как раз воплощением “Руси советской”. Эмиграция так и не смогла до конца примириться ни с политическими настроениями Есенина, поддержавшего большевиков, ни с его религиозными кощунствами, ни с его демонстративным “хулиганством”.

Для эмигрантов Есенин представлялся если не буквальным порождением советизма или дешевой политической конъюнктуры (“Мать моя — родина,/Я — большевик”), то, по крайней мере, советским извращением русской культуры. Показательным было уже то, что Есенин открыто присягнул советской власти:

Хочу я быть певцом

И гражданином,

Чтоб каждому,

Как гордость и пример,

Был настоящим,

А не сводным сыном –

В великих штатах СССР.

                    (“Стансы”, 1924)

Слишком искренним было приятие Есениным русской революции (неважно, понимаемой ли как стихийный бунт или как духовное возрождение старой, патриархальной Руси); слишком явным было у него восхищение Лениным и большевизмом; слишком определенно в Гражданскую войну он поддержал красных и осудил белых. Подтверждения этому находились в стихах Есенина безошибочно: здесь и “коммуной вздыбленная Русь”, и Ленин, “застенчивый, простой и милый”, и горделивое признание,

Что в той стране, где власть Советов,

Не пишут старым языком.

Есенин-поэт словно “выпал” из расколотой после Октябрьской революции русской культуры: он не укладывался ни в советскую, ни в эмигрантскую литературу, будучи всякий раз “своим среди чужих” и “чужим среди своих”. Если в XIX и даже еще в начале ХХ века деревенский мир и патриархальное мировоззрение были основополагающими чертами России и ее культуры, то после “пролетарской революции” и русская деревня, и русское крестьянство, и крестьянская поэзия стали явлениями периферийными.

Восприятие крестьянского мира Есениным не совпадало ни с планами большевистской ускоренной модернизации России, ни с европеизированным миром русского зарубежья, так и не принявшим ничего советского. То и дело у поэта возникают зловещие предчувствия в отношении города, заводских рабочих, индустриализации. Наступление нового приобретает у Есенина черты апокалиптические: “железный гость” с черными неживыми руками - это не то сам дьявол, не то Антихрист, знаменующий своим появлением наступление последних времен - для крестьян и поэтов:

На тропу голубого поля

Скоро выйдет железный гость.

Злак овсяный, зарею пролитый,

Соберет его черная горсть.

Не живые, чужие ладони,

Этим песням при вас не жить!

                    (“Я последний поэт деревни...”, 1920.)

Этот символ развернут на образно-языковом уровне: очевидно противопоставление дерева и железа, как жизни, природы и смерти, гибели, конца существования: это такие образы, как "дощатый мост", "часы деревянные", которые "прохрипят... двенадцатый час" героя, и "железный гость", который соберет плоды крестьянского труда в "черную горсть". Эти образы отчетливо противопоставлены и в цветовом отношении, неизменно важном для Есенина: "черная горсть" - "голубое поле", "золотистое пламя" свечи, символизирующей жизнь героя (голубой, золотистый - положительные, черный — отрицательный, зловещий).

Есенин лучше и тоньше других почувствовал, что по-старому жить уже невозможно, а по-новому - не хочется... Революционный перелом россий­ской истории воспринимается Есениным как трагический пере­кресток, который нужно каким-то образом преодолеть, пройти с наименьшими потерями, но никак не получается это сделать, потому что рушится вся прежняя жизнь, все прежние представления, а вместе с тем и неясные надежды на лучшее будущее. Русская деревня, дореволюционный крестьянский мир медленно и неуклонно двигались навстречу своей гибели, и этот процесс был для Есенина очевиден. Потому-то и ощущал себя Есенин “последним поэтом деревни”; потому-то и спешил запечатлеть последние черты уходящей в небытие красоты; потому и бунтовал против неот­вратимого конца “Руси уходящей” и оплакивал его, понимая умом историческую неизбежность этой гибели...

Я последний поэт деревни,

Скромен в песнях дощатый мост.

За прощальной стою обедней

Кадящих листвой берез.

Догорит золотистым пламенем

Из телесного воска свеча,

И луны часы деревянные

Прохрипят мой двенадцатый час.

                        (“Я последний поэт деревни...”, 1920.)

Поэт не мог примириться со смертью привычной и милой ему патриархальной культуры, как и самой деревни, но не мог и предотвратить их умирания, происходившего на его глазах. Отсюда - неразрешимая раздвоенность сознания и жизни лирического героя Есенина, его бросание из одной крайности в другую. Отсюда - перепады от эйфории к отчаянию, от надежды к ужасу, от нежности к показной грубости, от аполитичности к наивной политизации окружающей жизни...

Вся послереволюционная поэзия Есенина - развернутый образ трагического перелома, который переживает вместе со своей страной поэт. Особенно ярко переломность эпохи запечатлена в стихах последних двух лет. Вот символически обобщенный облик “Руси уходящей” (1924), преломленный через восприятие собственной загубленной поэтической судьбы:

Советскую я власть виню,

И потому я на нее в обиде,

Что юность светлую мою

В борьбе других я не увидел.

Что видел я?

Я видел только бой

Да вместо песен

Слышал канонаду.

Жизнь не состоялась: борьба, бой, канонада заслонили светлые воспоминания юности. “Другие” подавили лирическое Я. Не забываются лишь “отравленные дни,/Не знавшие ни ласки, ни покоя”. Лирический герой признается, что неудовлетворенность жизнью и состоянием целого мира вызваны его безысходной раздвоенностью, расколом между прошлым и настоящим, между Русью “уходящей” и “советской”:

Я человек не новый!

Что скрывать?

Остался в прошлом я одной ногою,

Стремясь догнать стальную рать,

Скольжу и падаю другою.

Впрочем, герой не одинок в этом. По существу вся страна в таком же состоянии.

Друзья! Друзья!

Какой раскол в стране,

Какая грусть в кипении веселом!

Этот оксюморон (грусть в веселье) отражает глубокую трещину в мировосприятии, в понимании людей: все делится не просто на “новое” и “старое”, но и еще на “новое по-старому” и “старое по-новому”. Старики, которым не угнаться за юношами, осуждены “несжатой рожью на корню... догнивать и осыпаться”. Впрочем, и среднее поколение, к которому причисляет себя лирический герой, тоже приговорено. Поэт чувствовал, что он, вместе со всем своим поэтиче­ским миром, принадлежит именно “Руси уходящей”, что он исторически обречен, что, “задрав штаны,/Бежать за комсомолом” - и поздно, и наивно, и смешно. Впрочем, эта “комсомольская мечта” Есенина несомненная поэтическая гипербола, противостоящая другим гибельным вариантам судьбы - “утопить в вине” грусть, “вылечить душу/Пустыней и отколом”... Отсюда - глубокий пессимизм Есенина как человека и как поэта.

Другая сторона расколотого, а когда-то единого целого - “Русь советская” (1924), оборотная “Руси уходящей”. Здесь выясняется, что с “крестьянским комсомолом” по пути Бедному Демьяну, а вовсе не Есенину. Рисуя малопривлекательную, но символичную картину “Руси советской”, поэт констатирует свое полное отчуждение от нее.

Я никому здесь не знаком,

А те, что помнили, давно забыли.

А там, где был когда-то отчий дом,

Теперь лежит зола да слой дорожной пыли.

А жизнь кипит.

Вокруг меня снуют

И старые и молодые лица.

Но некому мне шляпой поклониться,

Ни в чьих глазах не нахожу приют.

Превратившись в “Русь советскую”, родина стала чужбиной; лирический герой Есенина в ней как никогда одинок:

А я пойду один к неведомым пределам,

Душой бунтующей навеки присмирев.

Показательно, что “примирение с действительностью” Есенина не означает его капитуляции как поэта. Напротив, принимая “Русь советскую” как человек и гражданин, Есенин отказывается подчиниться ей как поэт. Именно как поэт он не “попутчик” советской власти:

Приемлю все.

Как есть все принимаю.

Готов идти по выбитым следам.

Отдам всю душу октябрю и маю,

Но только лиры милой не отдам.

Однако есть у Есенина и своеобразный оптимизм. Вечность родной природы, которую всю, без остатка, вряд ли удастся загнать в бетон; вечность “шестой части земли/С названьем кратким “Русь”, которую ни революция, ни наследники Ленина не смогли одолеть, превратив во что-то иное; вечность гуманизма, любви, красоты - все это залог бессмертия и есенинской поэзии.

Среднюю часть триптиха (между “Русью советскою” и “Русью уходящею”) составляет “Русь бесприютная”, стихо­творение, сравнительно мало известное. Лирический герой сравнивает себя, “угасшего скандалиста”, с беспризорниками:

Есенин рисует образ поколения, потерянного советской властью, потерявшегося в годы революции, Гражданской войны, послереволюционной разрухи. Называя себя иной раз “пропащим”, лирический герой Есенина прекрасно понимает, что другие - еще более “пропащие”, погибшие безвозвратно. И вина перед несостоявшимися талантами ничем не искупаема. Нация потеряла в лице этих несчастных свое будущее, свою историческую судьбу, свое культурное достояние.

Я тоже рос,

Несчастный и худой,

Средь жидких,

Тягостных рассветов,

Но если б встали все

Мальчишки чередой,

То были б тысячи

Прекраснейших поэтов.

В них Пушкин,

Лермонтов,

Кольцов,

И наш Некрасов в них,

В них я,

В них даже Троцкий,

Ленин и Бухарин.

Не потому ль моею грустью

Веет стих,

Глядя на их

Невымытые хари.

Взяв под свое покровительство “униженных и оскорбленных” ХХ века, сирот Октябрьской революции и Гражданской войны, поэт тем самым ответил на вопрос, многих волновавший: с кем он, Есенин? С большевиками или врагами революции, с “Русью советской” или с “Русью уходящей”? Есенин был с “Русью бесприютной”, не имевшей своего угла, своего места в новой системе иерархии отношений, ценностей. Именно представителей этой общности людей поэт называет будущим страны. Именно с ними, беспризорниками и забулдыгами, солидаризируется народный поэт, тем самым обрекая себя на вечную бесприютность, непризнанность, потерянность и забвение в пореволюционной действительности...

“Анна Снегина” (1925) в советское время считалась одной из трех классических поэм о революции - рядом с “Двенадцатью” Блока и “Хорошо!” Маяковского. Но в заглавие вынесены имя и фамилия любимой женщины; революция и Гражданская война бушуют где-то на периферии сюжета, как исторический фон для любовной истории. Даже самые драматические исторические события не оставляют в памяти почти никаких следов. Все это не главное для поэта. Зато запоминаются строки:

Есть что-то прекрасное в лете,

А с летом прекрасное в нас.

Или:

“...Но вы мне по-прежнему милы,

Как родина и как весна”.

Любовь уподобляется природе и родине и неотрывна от них. Красота и человечность не отделимы от времен года и сливаются в одно органическое целое. А кровопролитие, жаркие политические споры, насилие над человеческой личностью остаются в стороне. Любовь для лирического героя - невозвратимое прошлое (впрочем, “снег” и не может быть вечным; а “Снегина” – значащая фамилия возлюбленной). И, тем не менее, из всего, что произошло в эти годы, именно любовные перипетии со Снегиной и являются самым главным, непреходящим. Эфемерность несостоявшегося счастья среди разгула жестокости оказывается более реальной и долговечной, чем самые практические устремления окружающих мужиков, чем все нерешенные проблемы русской деревни.

К концу жизни  Есенин пережил несколько глубоких мировоззренческих кризисов. Последний из них вылился в поэму “Черный человек” (ноябрь 1925), ставшую поэтическим свидетельством раздвоения личности поэта. Диалог с самим собой, строящийся на насмешках и изобличениях, приводит лирического героя к отчаянию. Он в собственных глазах и “прохвост”, и “забулдыга”, и “авантюрист”, и “поэт, хоть с небольшой, но ухватистой силою”, и “подлец”, даже “жулик и вор”. Осуждая себя во всем, лирический герой подводит себя к выводу о том, что ему незачем жить.

Развеялась тьма, и наступающий день обнажил истинный смысл ведшегося ночью спора: одинокий герой боролся с собой, со своим зеркальным отражением. Разбитое зеркало - символ разбитых надежд, крушения личности, запутавшейся в противоречиях.

Наряду с тягостным чувством от встреч и бесед, которые поэт ведет со своим Черным человеком, его не оставляет ощущение какого-то безысходного несчастья, охватившего всю “ту страну” (“Самых отвратительных/Громил и шарлатанов”), где “проживал” лирический герой. Да и сами речи Черного человека представляются, по прочтении поэмы, объективным приговором, вынесенным в поэме как ему, так и всему его миру.

 


Приложение

Иорданская голубица

        
            1

Земля моя златая!
Осенний светлый храм!
Гусей крикливых стая
Несется к облакам.
 
То душ преображенных
Несчислимая рать,
С озер поднявшись сонных,
Летит в небесный сад.
 
А впереди их лебедь.
В глазах, как роща, грусть.
Не ты ль так плачешь в небе,
Отчалившая Русь?
 
Лети, лети, не бейся,
Всему есть час и брег.
Ветра стекают в песню,
А песня канет в век.
              2
Небо - как колокол,
Месяц - язык,
Мать моя - родина,
Я - большевик.
 
Ради вселенского
Братства людей
Радуюсь песней я
Смерти твоей.
 
Крепкий и сильный
На гибель твою
В колокол синий
Я месяцем бью.
 
Братья-миряне,
Вам моя песнь.
Слышу в тумане я
Светлую весть.
              3
Вот она, вот голубица,
Севшая ветру на длань.
Снова зарею клубится
Мой луговой Иордань.
 
Славлю тебя, голубая,
Звездами вбитая высь.
Снова до отчего рая
Руки мои поднялись.
 
Вижу вас, злачные нивы,
С стадом буланых коней.
С дудкой пастушеской в ивах
Бродит апостол Андрей.
 
И, полная боли и гнева,
Там, на окрайне села,
Мати пречистая дева
Розгой стегает осла.
                 4
Братья мои, люди, люди!
Все мы, все когда-нибудь
В тех благих селеньях будем,
Где протоптан Млечный Путь.
 
Не жалейте же ушедших,
Уходящих каждый час, -
Там на ландышах расцветших
Лучше, чем в полях у нас.
 
Страж любви - судьба-мздоимец
Счастье пестует не век.
Кто сегодня был любимец -
Завтра нищий человек.
                    5
О новый, новый, новый,
Прорезавший тучи день!
Отроком солнцеголовым
Сядь ты ко мне под плетень.
 
Дай мне твои волосья
Гребнем луны расчесать.
Этим обычаем гостя
Мы научились встречать.
 
Древняя тень Маврикии
Родственна нашим холмам,
Дождиком в нивы златые
Нас посетил Авраам.
 
Сядь ты ко мне на крылечко,
Тихо склонись ко плечу.
Синюю звездочку свечкой
Я пред тобой засвечу.
 
Буду тебе я молиться,
Славить твою Иордань...
Вот она, вот голубица,
Севшая ветру на длань.
 
          20-23 июня 1918.
          Константиново
 
Иорданская голубица – голубь, появившийся над Христом в момент Его крещения в реке Иордан.

Сорокоуст

А. Мариенгофу

                        1
Трубит, трубит погибельный рог!
Как же быть, как же быть теперь нам
На измызганных ляжках дорог?
 
Вы, любители песенных блох,
Не хотите ль..........
 
Полно кротостью мордищ праздниться,
Любо ль, не любо ль - знай бери.
Хорошо, когда сумерки дразнятся
И всыпают нам в толстые задницы
Окровавленный веник зари.
 
Скоро заморозь известью выбелит
Тот поселок и эти луга.
Никуда вам не скрыться от гибели,
Никуда не уйти от врага.
Вот он, вот он с железным брюхом,
Тянет к глоткам равнин пятерню,
 
Водит старая мельница ухом,
Навострив мукомольный нюх.
И дворовый молчальник бык,
Что весь мозг свой на телок пролил,
Вытирая о прясло язык,
Почуял беду над полем.
                        2
Ах, не с того ли за селом
Так плачет жалостно гармоника:
Таля-ля-ля, тили-ли-гом
Висит над белым подоконником.
И желтый ветер осенницы
Не потому ль, синь рябью тронув,
Как будто бы с коней скребницей,
Очесывает листья с кленов.
Идет, идет он, страшный вестник,
Пятой громоздкой чащи ломит.
И все сильней тоскуют песни
Под лягушиный писк в соломе.
О, электрический восход,
Ремней и труб глухая хватка,
Се изб древенчатый живот
Трясет стальная лихорадка!
                       
 
 
 3
Видели ли вы,
Как бежит по степям,
В туманах озерных кроясь,
Железной ноздрей храпя,
На лапах чугунных поезд?
 
А за ним
По большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребенок?
 
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
Неужель он не знает, что в полях бессиянных
Той поры не вернет его бег,
Когда пару красивых степных россиянок
Отдавал за коня печенег?
По-иному судьба на торгах перекрасила
Наш разбуженный скрежетом плес,
И за тысчи пудов конской кожи и мяса
Покупают теперь паровоз.
                        4
Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях, -
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной аллилуйя.
Оттого-то в сентябрьскую склень
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого-то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой.
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.
 
          <1920>
Сорокоуст – сорокодневная молитва по умершему

 

Автобиография С. Есенина:

Родился в 1895 году, 21 сентября, в Рязанской губернии, Рязанского уезда, Кузьминской волости, в селе Константинове. С двух лет был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери, у которого было трое взрослых неженатых сыновей, с которыми протекло почти все мое детство. Дядья мои были ребята озорные и отчаянные… После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавал по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо лазил по деревьям. Среди мальчишек всегда был коноводом и большим драчуном и ходил всегда в царапинах. За озорство меня ругала только одна бабка, а дедушка иногда сам подзадоривал на кулачную и часто говорил бабке: «Ты у меня, дура, его не трожь, он так будет крепче!» Бабушка любила меня из всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос. Но и масло мало помогало. Всегда я орал благим матом и даже теперь какое-то неприятное чувство имею к субботе.

Так протекло мое детство. Когда же я подрос, из меня очень захотели сделать сельского учителя и потому отдали в церковно-учительскую школу, окончив которую я должен был поступить в Московский учительский институт. К счастью, этого не случилось. Стихи я начал писать рано, лет девяти, но сознательное творчество отношу к 16-17 годам. Некоторые стихи этих лет помещены в «Радунице».

Восемнадцати лет я был удивлен, разослав свои стихи по журналам, тем, что их не печатают, и поехал в Петербург. Там меня приняли весьма радушно. Первый, кого я увидел, был Блок, второй - Городецкий. Когда я смотрел на Блока, с меня капал пот, потому что в первый раз видел живого поэта. Городецкий меня свел с Клюевым, о котором я раньше не слыхал ни слова. С Клюевым у нас завязалась при всей нашей внутренней распре большая дружба.

В эти же годы я поступил в Университет Шанявского где пробыл всего 1 1/2 года, и снова уехал в деревню. В Университете я познакомился с поэтами Семеновским, Наседкиным, Колоколовым и Филипченко.
Из поэтов-современников нравились мне больше всего Блок, Белый и Клюев. Белый дал мне много в смысле формы, а Блок и Клюев научили меня лиричности.

В 1919 году я с рядом товарищей опубликовал манифест имажинизма. Имажинизм был формальной школой которую мы хотели утвердить. Но эта школа не имела под собой почвы и умерла сама собой, оставив правду за органическим образом.

От многих моих религиозных стихов и поэм я бы с удовольствием отказался, но они имеют большое значения как путь поэта до революции. С восьми лет бабка таскала меня по разным монастырям, из-за нее у нас вечно ютились всякие странники и странницы. Распевались разные духовные стихи. Дeд напротив. Был не дурак выпить. С его стороны устраивались вечные невенчанные свадьбы. После, когда я ушел из деревни, мне долго пришлось разбираться в своем укладе. В годы революции был всецело на стороне Октября, но принимал все по-своему, с крестьянским уклоном. В смысле формального развития теперь меня тянет все больше к Пушкину.
Что касается остальных автобиографических сведений, - они в моих стихах.

 

 

Главная страница

 



Сайт создан в системе uCoz
Главная